Сезон в Мекке

Реплика на текст

Абделла Хаммуди – один из ведущих антропологов (и в широком смысле интеллектуалов) современности. Будучи профессором Принстонского университета и учеником Клиффорда Гирца, лидера одной из авторитетнейших американских антропологических школ, Хаммуди исследует проблемы современных ритуалов, политический авторитаризм в арабских странах, династии в арабских монархиях… Свои работы он пишет на английском и французском языках, одинаково хорошо владея обоими. Широта его интересов поражает: достаточно упомянуть чтение лекций в германских университетах, поездки с целью сбора полевых этнографических материалов в Японию и Мексику, пребывание (по заветам «Печальных тропиков» Леви-Стросса) среди так называемых «диких племен» Новой Гвинеи. В довершение картины (хотя это далеко не весь послужной список) отметим его сотрудничество на рубеже 60-70-х гг. в югославском журнале «Праксис», «обобщившем опыт несталинистского марксизма и рабочего самоуправления предприятиями».

Но это – лишь то, что касается евроамериканской части его «Я». В книге «Сезон в Мекке» выясняется, что у автора–героя повествования сохранилось и арабо-мусульманское «Я», ощущающее отрыв от корней и стремящееся вернуться к истокам своей традиции. С этой целью Хаммуди и совершает паломничество в святые места ислама.

Надо сказать, что «неслиянность» двух частей личности автора-героя и создает значительную часть интриги рассказа о паломничестве и внутреннего напряжения, даже разлада в душе рассказчика. Так, если его арабо-мусульманское «Я» стремится досконально и беспрекословно соблюдать все детали ритуалов, то его евроамериканское «Я» называет ислам «мифологическим домом» и видит в ритуалах лишь оживление мифа; если арабская часть его личности, можно сказать, завидует собравшимся в святых местах коммерсантам, инженерам и даже необразованным «простецам» из-за того, что они могут переживать ритуалы с недоступной автору книги полнотой, то часть «Я», имеющая отношение к европейским и американским университетам, холодно регистрирует случающиеся во время ритуалов несообразности и конфузы. Автор непрестанно извиняется перед собратьями-мусульманами за то, что он не имеет права, недостоин находиться среди них, за то, что божественная благодать изливается на него «незаконно», –  и с каждым днем все острее чувствует необратимость разрыва с ними…

Можно провести сравнение между описанием хаджа у Хаммуди и аналогичным (правда, рассказывающем о событиях XIX в.) описанием из книги немецкого писателя болгарского происхождения Илии Троянова «Собиратель миров» (рус. пер.: М. 2009), где повествуется о жизни британского тайного агента и авантюриста Ричарда Бёртона, совершившего хадж под именем шейха Абдуллы. Бёртон никогда не перестает ощущать себя сыном Британской империи; мусульман – даже стремясь приобщиться к ним – он воспринимает как непостижимых Других, а при посещении святых мест видит, главным образом, их антисанитарию. В романе Троянова Бёртон акцентирует внимание на таких неприятных вещах, как сернистый запах, исходящий от священной воды из источника Земзем; разрывание туш жертвенных животных стаей (неизвестно откуда взявшихся на Аравийском полуострове) койотов; а об обряде побивания Сатаны камнями написано, что паломники бросали камни с таким ожесточением, что герою хотелось пожалеть дьявола…

Хаммуди избегает таких крайностей. Он пишет, находясь до некоторой степени внутри исламской традиции, и стремится подражать окружающим его спутникам, «идя вместе с ними по пути пророков», но принимать догмы ислама до конца не может. Так, как известно, одним из главных элементов ислама является чистота намерения (нийа), и шариат судит не за действия, а «всего лишь» за намерения совершить их, – но для человека, осуществляющего на практике принцип картезианства «подвергай все сомнению», добиться того, что исламская традиция называет «чистотой помыслов», невозможно. В радикальном исламе грехом считается даже собственное мнение, отличающееся от мнения уммы (мусульманской общины) и улемов (толкователей Корана и шариата) – и в этом отношении Хаммуди тоже разительно отличается от своих спутников. Он жаждет найти какой-то утопический ислам, приносящий духовное освобождение, и находит его разве что в уединенной молитве, в чтении Корана в безлюдной мечети и в кульминационные моменты ритуалов (а затем жизнь продолжает течь своим чередом). В Коране Хаммуди ценит поэтичность стиля, находя, что с точки зрения литературных красот, Коран превосходит христианскую Библию и Священное Писание иудеев, – но отвергает страницы, посвященные наказанию неверных (а это тоже для правоверного недопустимо). Будучи суннитом, Хаммуди становится на сторону шиитов, когда саудовская религиозная полиция прогоняет группу иранских паломников, совершающих обряд поклонения могилам Пророка и его сподвижников в Медине, – но это встречает полное непонимание, как суннитов, так и шиитов, до сих пор находящихся в состоянии непримиримой вражды…

В книге «Сезон в Мекке» есть страницы, обнаруживающие прекрасное знакомство автора с философией французского постструктурализма. Так, «диспозитивы» ваххабитского государства он описывает, ведя внутренний диалог с работами М. Фуко о микрофизике власти и с аналогичными работами Ж. Делёза. Заметна и перекличка с французской литературной традицией «Поисков утраченного времени», вплоть до подражания некоторым моментам стиля Пруста. Стремление вернуться в «потерянный рай» детства, повышенная чувствительность к мельчайшим нюансам переживаний, синэстезия ощущений, многочисленные flashbacks (так, запах крови и пота жертвенных животных пробуждает в памяти автора-героя книги Хаммуди вереницу прожитых годов подобно тому, как спираль «годов и миров» героя прустовской эпопеи раскручивается, когда тот обмакивает в чай пирожное «Мадлен») – все это не имеет ни малейшего отношения к мусульманской половине авторского «Я» и представляет собой чисто французское явление. Да и финал повествования Хаммуди чем-то напоминает конец эпопеи Пруста. Оба автора видят вспышку обретенного времени как мгновенное озарение – и тотчас же смысл жизни вновь ускользает в еще более дальние дали, чем прежде. Только у Хаммуди конец книги печальнее. Пруст (хотя мы и помним о его мучительной кончине от астмы) заканчивает свою эпопею нотой просветленного примирения с жизнью. Хаммуди же – в своей писательской ипостаси – возвращается к чувству щемящей и всеобъемлющей ностальгии, несмотря на благополучную жизнь в качестве американского профессора. Он не просто встречает полное непонимание спутников (уже только в связи с тем, что ведет дневник записей о хадже), но и буквально едва уносит ноги из Мекки, когда (в последней главе книги) разногласия между ним и товарищами обостряются настолько, что его жизнь оказывается в опасности (и это при том, что во время паломничества запрещены не только распри, но даже споры!) Автор-герой возвращается в «холодный» и «постылый» мир американской цивилизации, так и не поняв, где его истинное «Я», и какое из его двух «Я» – Другое.